Я выпустил его, дав телу упасть, опустился на колени и нашел амулет убитого — молот Тора. Срезав его Вздохом Змея, спрятал в поясную сумку, вытер кончик меча плащом убитого и снова сунул клинок в выстланные овчиной ножны. Затем принял у своего слуги Ситрика щит и сказал:
— Давайте высадимся на берег и возьмем город.
Потому что пришло время сражаться.
А потом внезапно стало тихо.
Конечно, не совсем тихо — река шипела, пробегая через пролом в мосту, небольшие волны шлепались о борта судов, потрескивали оплывающие факелы на стене дома, и я слышал шаги моих людей, выбиравшихся на берег. Копья и тупые концы копий постукивали по обшивке судов, лаяли собаки в городе, где-то раздавался хриплый гогот гусака. Но, не считая этих звуков, кругом было тихо. Рассвет стал бледно-желтым, солнце оставалось полускрыто темными тучами.
— И что теперь?
Рядом со мной появился Финан. Стеапа возвышался над ним, но молчал.
— Мы идем к воротам, — сказал я. — К Воротам Лудда.
Но не двинулся с места. Мне не хотелось двигаться. А хотелось вернуться в Коккхэм, к Гизеле.
Это не было трусостью. Трусость всегда с нами, и храбрость тоже — та, что побуждает поэтом слагать о нас песни. Храбрость — просто воля, преодолевающая страх.
Мне не хотелось двигаться из-за усталости, но не физической усталости. Тогда я был молодым, ранам войны лишь предстояло высосать из меня силу. Думаю, я устал от Уэссекса. Устал сражаться за короля, которого не любил. И, стоя на пристани Лундена, не понимал, почему вообще должен за него сражаться.
Теперь, вглядываясь в те времена сквозь прожитые годы, я гадаю — не была ли моя апатия делом рук человека, которого я только что убил и к которому пообещал присоединиться в пиршественном зале Одина. Я верил, что люди, которых мы убиваем, неразрывно связаны с нами. Нити их жизни, ставшие призрачными, сплетаются с нашими, и ноша убитых остается с нами, чтобы преследовать нас до тех пор, пока острый клинок не перережет наконец и нашу жизнь. Я чувствовал угрызения совести, что убил того норвежца.
— Собираешься вздремнуть? — спросил присоединившийся к Финану отец Пирлиг.
— Идем к воротам, — повторил я.
Это было похоже на сон. Я шел, но мысли мои блуждали где-то в другом месте.
«Вот так мертвец и ходит по нашему миру», — подумал я.
Потому что мертвец и впрямь вернулся. Не Бьорн, притворившийся, будто встал из могилы. Но в самой густой темноте ночи, когда никто из живых не может их увидеть, мертвые бродят по нашему миру.
«Они должны лишь наполовину видеть этот мир, — подумал я, — словно знакомые им места подернуты зимним туманом».
И я гадал — не наблюдает ли сейчас за мной отец. Почему я подумал о нем? Я не любил отца, и тот не любил меня. Он умер, когда я был еще мальчиком. Но отец был воином, поэты слагали о нем песни. И что бы он обо мне подумал?
Я шел по Лундену вместо того, чтобы атаковать Беббанбург. Ведь именно им я и должен был заниматься: отправиться на север, потратить все свое серебро на то, чтобы нанять людей и повести их на штурм по перешейку земель крепости, а потом вверх, на стену, к высокому дому, где мы учинили бы великую резню. Тогда я смог бы жить в своем доме, в отчем доме, отныне и всегда. Я мог бы жить рядом с Рагнаром и быть далеко от Уэссекса.
Однако мои шпионы — а в Нортумбрии на моем жалованье была дюжина шпионов — рассказали, что дядя сделал с моей крепостью. Он закрыл дальние от моря ворота, полностью снес их и на их месте возвел каменные высокие укрепления. Теперь тому, кто пожелал бы проникнуть в крепость, пришлось бы идти по тропе, тянувшейся к северному краю утеса, на котором стоял Беббанбург. И каждый шаг по этой тропе проходил бы под новыми высокими стенами, откуда нас непрерывно атаковали бы. А у северного края крепости, где ярится и бьется о скалу море, тропа кончалась у маленьких ворот, за которыми была крутая дорога, ведущая к еще одной стене и еще одним воротам.
Беббанбург был запечатан, и, чтобы взять его, требовалась армия, на которую не хватило бы и всего накопленного мной серебра.
— Пусть вам повезет!
Женский голос вырвал меня из раздумий.
Люди старого города не спали; они видели, как мы проходим мимо, и приняли нас за датчан, потому что я приказал своим людям спрятать нагрудные кресты.
— Убейте ублюдков-саксов! — крикнул кто-то еще.
Наши шаги отдавались эхом от стен высоких домов, не ниже трехэтажных. Некоторые кирпичи этих домов были красиво разукрашены, и я подумал, что некогда такие дома стояли по всему миру.
Я вспомнил, как в первый раз взобрался по римской лестнице и как странно себя при этом чувствовал. Я знал — пройдет время, и люди должны будут воспринимать такие вещи как нечто само собой разумеющееся.
Теперь мир состоял из навоза, соломы и гниющего дерева. Конечно, у нас имелись каменные кладки, но быстрее было строить из дерева, а оно гнило. Однако, похоже, это никого не заботило. Весь мир сгниет, когда мы соскользнем из света во тьму, став еще ближе к черному хаосу, в котором закончится этот средний мир — тогда, во время конца света, боги будут сражаться друг с другом, и вся любовь, свет и смех растают.
— Тридцать лет, — сказал я вслух.
— Это тебе столько? — спросил отец Пирлиг.
— Столько стоит господский дом, — ответил я, — если только ты не чинишь его все время. Наш мир разваливается на куски, отец.
— Господи, какой ты мрачный, — весело отозвался Пирлиг.
— И я наблюдаю за Альфредом, — продолжал я, — и вижу, как тот пытается привести наш мир в порядок. Списки! Списки и пергамент! Он похож на человека, возводящего плетни, чтобы остановить наводнение.