— Кто там? — вопросил Эркенвальд.
— Вы — злые ублюдки! — сказал я, зашагав вперед; мои шаги отдавались эхом от каменных стен. — Вы — грязные эрслинги!
Я помню свой гнев той ночью, холодную, дикую ярость, которая заставила меня вмешаться, не задумываясь о последствиях.
Священники моей жены все как один проповедуют, что такая ярость есть грех, но воин, в котором нет ярости, — не настоящий воин. Гнев пришпоривает тебя, он — как стрекало, он помогает преодолеть страх, чтобы заставить мужчину сражаться, и в ту ночь я сражался за Этельфлэд.
— Она — королевская дочь, — прорычал я, — поэтому опустите платье!
— Ты будешь делать так, как велит тебе Господь! — огрызнулся Эркенвальд, обращаясь к старухе, но та не осмеливалась ни опустить подол Этельфлэд, ни приподнять его.
Я проложил себе путь через наклонившихся священников, пнув одного из них в зад с такой силой, что тот нырнул на помост у ног епископа. Эркенвальд схватился за свой посох, серебряный наконечник которого был изогнут, как посох пастуха, и замахнулся им на меня, но сдержал удар, увидев мои глаза.
Я обнажил Вздох Змея, его длинный клинок зашипел, скользя по устью ножен.
— Ты хочешь умереть? — спросил я Эркенвальда.
Тот услышал зловещие нотки в моем голосе, и его пастушеский посох медленно опустился.
— Опусти платье, — велел я женщине.
Та заколебалась.
— Опусти его, ты, грязная старая сука! — прорычал я.
Я почувствовал, как епископ шевельнулся, и крутанул Вздохом Змея, так что его клинок замерцал в волоске от горла Эркенвальда.
— Одно слово, епископ, — сказал я, — одно только слово, и ты немедленно встретишься со своим богом. Гизела! — окликнул я.
Та подошла к алтарю.
— Возьми каргу, — велел я, — возьми Этельфлэд и посмотри, опух ли у нее живот и сгнили ли бедра. Сделай это, как подобает, в уединении. А ты, — я повернул клинок, указав им на покрытое шрамами лицо Алдхельма, — руки прочь от дочери короля Альфреда, или я повешу тебя на Лунденском мосту, и птицы выклюют твои глаза и сожрут твой язык!
Тот отпустил Этельфлэд.
— Ты не имеешь права… — начал Этельред, обретя наконец дар речи.
— Я пришел сюда, — перебил я, — с посланием от Альфреда. Он желает знать, где твои корабли. Он желает, чтобы ты немедленно отплыл. И желает, чтобы ты выполнил свой долг. Он хочет знать, почему ты болтаешься здесь, когда есть датчане, которых надлежит убить! — Я приложил кончик Вздоха Змея к устью ножен и позволил клинку упасть внутрь. — И Альфред желает, чтобы ты знал, — продолжал я, когда звук скользнувшего в ножны меча перестал отдаваться эхом в церкви, — его дочь для него драгоценна, и ему не нравится, когда со столь драгоценными для него вещами обращаются дурно.
Конечно же, я выдумал это послание от начала и до конца.
Этельред молча таращился на меня. Он ничего не сказал, хотя на его лице с выпяченной челюстью читалось негодование. Поверил ли он, что я явился с посланием от Альфреда? Этого я не мог сказать, но он, должно быть, боялся подобного послания, зная, что пренебрегает своим долгом.
Епископ Эркенвальд просто негодовал.
— Ты осмелился принести меч в дом Божий? — сердито вопросил он.
— Я осмелился даже на большее, епископ, — ответил я. — Ты слыхал о брате Дженберте? Об одном из ваших драгоценных мучеников? Я убил его в церкви, и твой бог не спас его от моего клинка.
Я улыбнулся, вспоминая, как сам удивился, когда перерезал глотку Дженберту. Я ненавидел этого монаха.
— Твой король, — сказал я Эркенвальду, — хочет, чтобы работа его Бога была сделана, а работа эта заключается в том, чтобы убивать датчан, а не в том, чтобы развлекаться, глазея на наготу юной девушки.
— Это и есть работа Бога! — закричал на меня Эркенвальд.
Мне захотелось его убить.
Я почувствовал, как дернулись мои пальцы, устремившись к рукояти Вздоха Змея, но тут старая карга вернулась.
— Она… — начала было эта женщина, но замолчала, увидев, с какой ненавистью я смотрю на Эркенвальда.
— Говори, женщина! — велел епископ.
— У нее нет никаких признаков, господин, — нехотя проговорила женщина. — Ее кожа нетронута.
— Живот и бедра? — настойчиво спросил Эркенвальд.
— Она чиста, — проговорила Гизела из алькова в боковой части церкви.
Одной рукой она обнимала Этельфлэд; в ее голосе слышалась горечь.
Эркенвальда, казалось, эти ответы привели в замешательство, но тот взял себя в руки и нехотя признал, что Этельфлэд и впрямь чиста.
— Она явно не осквернена, господин, — сказал он Этельреду, нарочито игнорируя меня.
Финан стоял за священниками, и его присутствие было неприкрытой угрозой. Ирландец улыбался, наблюдая за Алдхельмом, который, как и Этельред, был при мече. Любой из них мог попытаться перерезать мне глотку, но ни один из них не прикоснулся к оружию.
— Твоя жена не осквернена, — сказал я Этельреду. — Ты сам ее осквернил.
Его лицо дрогнуло, будто я влепил ему пощечину.
— Ты… — начал он.
Я вновь дал волю своему гневу. Я был куда выше кузена и шире его в плечах и двинулся на него, отогнав от алтаря к боковой стене. Там я заговорил с ним шипящим от ярости голосом. Только он мог слышать, что я сказал.
Алдхельм, возможно, испытывал искушение прийти на помощь Этельреду, но за ним наблюдал Финан, и репутации ирландца было довольно, чтобы тот не шевелился.
— Я знаю Этельфлэд с тех пор, как она была маленьким ребенком, — сказал я Этельреду, — и люблю ее, как собственное дитя. Ты понимаешь это, эрслинг? Она для меня — как дочь, а для тебя добрая жена. И если ты снова притронешься к ней, кузен, и я увижу хоть один синяк на лице Этельфлэд, я найду тебя и убью.